Внутренняя борьба в Гуськове – борьба между «волком» и «человеком» – мучительна, но исход её предопределён. «Ты думаешь, легко мне здесь зверюгой прятаться? А? Легко? Когда они там воюют, когда я тоже там, а не здесь обязан находиться? Я здесь по-волчьи научился выть?»
Война приводит к трагическому конфликту социального и природного в самом человеке. Война часто калечит души людей, слабых духом, убивает в них человеческое, пробуждая низменные инстинкты. Война превращает Гуськова, хорошего работника и солдата, который «среди разведчиков читался надёжным товарищем», в «волка», в зверюгу лесную? Это превращение мучительно. «Всё это война, всё она – снова принялся оправдываться и заклинать. – Мало ей убитых, покалеченных, ей ещё понадобились такие, как я. Откуда она свалилась? – на всех сразу? – страшная, страшная кара. И меня, маня туда же, в это пекло, - не на месяц, не на два – на годы. Где было взяться мочи, чтобы вынести её дольше? Сколько мог, я дюжил, и не сразу, я принёс свою пользу. Почему меня надо равнять с другими, с заклятыми, кто с вреда начал и вредом кончил? Почему нам уготовано одинаковое наказание? Почему нам уготовано одинаковое наказание? Им даже легче, у них хоть душа не мается, а тут когда она ещё свернётся, станет бесчувственной…
Гуськов отчётливо понимает, что «судьба его свернула в тупик, выхода из которого нет». Злоба на людей и обида за себя требовали выхода, появилось желание досадить тем, кто живёт открыто, не боясь и не прячась, и Гуськов ворует рыбу без крайней на то необходимости, по сидев на чурбане, выкатывает его на дорогу («кому-то придётся убирать»), с трудом справляется с «лютым желанием» поджечь мельницу («так хотелось оставить по себе жаркую память»). Наконец, первого мая он жестоко убивает телёнка, убивает обухом по голове. Поневоле начинаешь испытывать чувство жалости к бычку, который «от обиды и страха заревел… обессилел и надорвался, надорвался памятью, понятьем, чутьём всем, что в нем было. В этой сцене, образе телёнка, сама природа противостоит преступникам, убийцам и грозит им возмездием.
Злость на людей, резко возросшая и переполняющая Гуськова после дезертирства, как бы перешла к нему от матери, над которой до старости в Атомановке посмеивались за её произношение, цоканье), «а она злилась и не умела скрыть свою злость, а потому сторонилась людей, старалась оставаться одна». С отцом у Гуськова не существовало никаких отношений («каждый жил сам по себе»). Судьба Гуськова связана и с судьбой родной деревни. Видимо, не случайно деревня «построилась когда-то на отшибе» и прежние название было «Разбойниково».
Если в Гуськове борьба между «волком» и «душой»,
которой «всё выгорело до тла», заканчивается победой животного начала, то в Настёне в полный голос о себе заявляет «душа». Впервые чувство вины перед людьми, отчуждение от них, осознание того, что «не имеет права ни говорить, ни плакать, ни петь вместе со всеми», пришло к Настёне, когда в Атомановку вернулся первый фронтовик – Максим Вологжин. С этого момента мучительные терзания совести, осознанное чувство вины перед людьми не отпускают Настёну ни днём, ни ночью. А день, когда вся деревня ликовала, отмечая окончание воины, казался Настёне последним, «когда она может быть вместе с людьми». Затем она остаётся одна «в беспросветной глухой пустоте», «и с этого момента Настёна словно тронулась душой».
Героиня Распутина, привыкшая жить простым, понятными чувствами, приходит к осознанию бесконечной сложности человека. Настёна теперь постоянно думает о том, как жить, ради чего жить. Она до конца осознаёт, «как стыдно жить после всего, что случилось. Но Настёна, несмотря на готовность идти с мужем «на каторгу», оказывается бессильной спасти его, не в состоянии убедить его выйти и повиниться перед людьми. Гуськов слишком хорошо знает: пока идёт война, по суровым законам времени его не простят, расстреляют. А после окончания войны уже поздно: процесс «озверения» в Гуськове принял неоратимый характер. Спасти Андрея Настёна не могла, но спасти ребёнка была обязана.
Только вера в Бога, в высшую справедливость могла спасти Настёну, дать ей необходимую силу и терпение вынести всё («Устала она. Знал бы кто, как она устала и как хочется отдохнуть! Не бояться не стыдиться, не ждать со страхом завтрашнего дня, на веки вечные сделаться вольной, не помня ни себя, ни других, не помня ни капли из того, что пришлось испытать»).
Скрывая мужа – дезертира, Настёна осознаёт это как преступление перед людьми: «Близок, близок суд – людской ли, Господень, свой ли? – но близок. Ничего в этом свете даром не даётся». Настёне стыдно жить, больно жить. «Что ни увижу, что ни услышу, только на сердце больно».
Настёна говорит: «Стыдно… всякий ли понимает, как стыдно жить, когда другой на твоём месте сумел бы прожить лучше? Как можно смотреть после этого людям в глаза? Даже ребёнок, которого ждёт Настёна, не может удержать её в этой жизни, ибо и «ребёнок родится на стыд, с которым не разлучиться ему всю жизнь. И грех родительский достанется ему, суровый, истошный грех, - куда с ним деться? И не простит, проклянёт он их – по делам».
Именно совесть определяет нравственное ядро русского национального характера. У неверующей Настёны, как было показано выше, всё определяет голос совести, сил для дальнейшей борьбы за спасение уже не мужа, а своего ребёнка у неё не осталось, и она поддается искушению всё кончить разом и таким образом совершает преступление перед не родившимся ребёнком.
Первой её заподозрила Семёновна, и, узнав, что Настёна ждёт ребёнка, свекровь выгоняет её из дома. Но Настёна «не обижалась на Семёновну – что тут, в самом деле, обижаться? Этого и следовало ждать. И не справедливости она искала, но хоть мало-мальски сочувствия от свекрови, её молчаливой и вещей догадки, что ребёнок, против которого она ополчилась, ей не чужой. На что тогда рассчитывать на людей?»
И люди, сами уставшие и измученные войной, не пожалели Настёну. «Теперь, когда прятать живот было ни к чему, когда каждый, кому не лень, тыкался в него глазами и опивался, как сластью, его открывшейся тайной. Никто, ни один человек, даже Лиза Вологжина, своя в доску не подбодрила: мол, держись, плюнь на разговоры, ребёнок, которого ты родишь, твой, не чей-нибудь ребёнок, тебе и беречь его, а люди, дай время, уймутся. Только что ей жаловаться на людей? – Сама от них ушла». А когда люди стали ночью следить за Настёной и «не дали увидаться с Андреем, она совсем потерялась; усталость перешла в желанное, мстительное отчаяние. Ничего ей больше не хотелось, ни на что не надеялась, в душе засела пустая, противная тяжесть «Ишь что взнамерилась, - угрюмо кляла она себя и теряла мысль. – Так тебе и надо».
И в следующую ночь, когда Настёна поплыла к Андрею через Ангару, её уже в открытую преследовала лодка, в которой были и Иннокентий Иванович, и Нестор, и первым вернувшийся с фронта Максим Вологжин. Конечно, они хотели не Настёну погубить, а поймать преступника, дезертира, который мог натворить ещё много дел. О последнем чувстве Настёны, раскрывающем состояние её души, автор говорит так: «Стыдно… всякий ли понимает, как стыдно жить. Но и стыд исчезнет, и стыд забудется, освоботит её…» Я думаю, что люди виноваты только отчасти, что они подтолкнули, ускорили то, к чему Настёна внутренне была уже готова. Повесть заканчивается следующей фразой: «После похорон собрались бабы у Надьки на немудрёные поминки и всплакнули: жалко было Настёну».